Светлый фон

До дома идти всего минут семь, и она поплелась медленно, чтобы протрезветь.

Мама стояла в дверях со слезами на глазах, стала стягивать с Али волглое пальто. Иза встретила сдержанно, но не отходила от них с мамой ни на шаг во время всей этой возни с пальто, обувью и сумкой.

Але стало получше, даже показалось, что и не было всех этих одиноких лет в Петербурге. Хотелось все забыть, простить, правда, не так сразу, сил на это не хватало. Но и отстраняться, грубить сил тоже не было.

Они втроем пили чай, Иза продолжала молчать, Аля тоже, говорила в основном мама. Про город, нового мэра, новые кафе и магазины, хотя сама она никуда не ходила, а все новости из реального мира ей пересказывала Иза. За окном разливалась темень, на слабоосвещенной улице не видно ни одного человека, а в квартире было светло, тепло и уютно. По-домашнему хорошо. В Питере никогда не было так хорошо. Только, может быть, с Матвеем в первый год их жизни вместе, но все равно совсем не так. «Это не повторимо и не воспроизводимо больше нигде», – подумала Аля.

Она даже хотела сказать вслух о том, как здесь хорошо, но молчала, боялась, мама или Иза учуют запах вина.

Мама попросила Алю рассказать о своей жизни в Петербурге, она ведь наверняка живет ту жизнь, о которой всегда мечтала, Аля сказала, что вообще-то устала и хочет спать, но завтра все расскажет. Упомянула только, что в этом году уже закончит диссертацию, а в следующем – получит степень. Мама поздравила Алю, Иза молчала, прятала за чашкой свои губы, но Аля заметила, что глаза ее улыбались.

Теперь Аля лежит в своей старой кровати и не хочет вставать. Голова болит от вина, но не сильно, начинать жить эту жизнь можно. Матвею она решает пока не отвечать, хочет написать, когда уже приедет на место. Хочет рассказать, как изменилась Лавела и еще наверняка много всего про Пинегу, но боится быть навязчивой, поэтому не растрачивает попусту общение с ним, будто ей отведена квота. Виктору тоже ничего не пишет. Пошел он. Но деньги за билеты она обязательно вернет. Хоть он потратил на нее гораздо больше. Но и она, наверное, тоже на него что-то потратила. Что-то от себя самой.

До поезда целых пять часов, до вокзала ехать минут пятнадцать. Надо вылезать из комнаты, весь день все равно в ней не просидишь. Аля тихо приоткрывает дверь, чтобы разведать обстановку. Как всегда тишина, мама с Изой, видимо, сидят по своим комнатам. Нет, с кухни слышатся голоса. Пахнет оладьями и кофе. Але не надо идти на кухню, чтобы понять, что там происходит: Иза печет, мама ест горячие оладьи, только снятые со сковороды, обжигая пальцы и язык. После Пинеги они вместе не завтракали. Алю совершенно не тянуло на выпечку, блины и пирожки. Но сейчас ей безумно хочется оладий со сгущенкой.

Она идет на кухню.

– Доброе утро, – говорит она.

– Посмотрите, кто наконец встал. Доброе. Кофе? – спрашивает мама. Она довольна, что снова можно шутить над тем, что Аля любит долго поспать в выходной.

– Да, спасибо.

Иза молча оглядывается к двери, бросает взгляд на Алю и возвращается к плите. Взгляд дружелюбный, теплый, почти горячий, как кофе и оладьи.

– У нас только растворимый, – говорит мама.

– Ничего. Я тоже только его и пью.

Мама достает старое блюдце, белое с золотым ободком, и кладет на него четыре пышных румяных оладьи. Иза напекла уже целую гору.

– Помню, ты не любишь горячие. Я положила те, что снизу.

Аля, довольная, что мама помнит, наливает на блюдце сгущенного молока.

– Я почему-то думала, ты приедешь с тем мальчиком.

Сгущенное молоко кажется приторным, будто сахар хрустит на зубах.

– Каким?

– Ну тем. С Пинеги.

Аля медлит.

– С чего это? Мы не общаемся.

– Очень жаль.

Аля не отвечает. Разговор вязнет. Вязнет и ложка в сгущенке.

– А с работой у тебя как?

– Она есть.

– Понятно… – мама смотрит на свои руки, будто в них может появиться тема для разговора, как цветок в руках у фокусника.

– Главное для меня сейчас – диссертация.

– Верно. Ты говорила, что в этом году закончишь. Какая у тебя тема? – Мама смотрит на Алю умоляюще, молча просит не отвечать односложно, рассказать хоть что-то о своей жизни.

– Я пишу про мифологию Пинеги.

– Да ты что?

– Да, я выбрала…

– Снова эта проклятая Пинега!

Возглас Изы отскакивает от кафельной стены и брякается на стол между Алей и мамой. Они смотрят друг на друга. Иза выключает плиту и выходит с кухни.

– Что опять не так? – спрашивает Аля.

* * *

Когда Аля приехала с Пинеги, после того, что с ней произошло в том лесу, она долго не могла вернуться к нормальной жизни. У нее было сотрясение, а еще ей бы, наверное, диагностировали посттравматическое стрессовое расстройство, если бы она обратилась к психотерапевту. Но она просто лежала дома в постели и почти весь август никуда не выходила. Она мало читала, потому что буквы расплывались, как в бабушкиной тетради с заговорами, и плохо спала. Погружение в сон иногда сопровождалось погружением в темную воду. А когда она просыпалась, ей казалось, что она лежит на земле, ее руки были холодными, а в ушах шелестела листва.

В конце августа травматолог сказал, что Аля поправилась, но сама она здоровой себя не чувствовала. Стала наблюдаться у невролога. У окулиста. Зрение село, ей прописали очки, она предпочла линзы. Память постоянно подводила, Аля забывала, что хотела сделать и зачем встала с постели. А самое главное, она так и не вспомнила, что случилось в лесу, как она выбралась из бора в Осаново и оказалась недалеко от Лавелы. Ей больше не хотелось сбежать в Питер. Ее устраивали кровать и обои в ее комнате.

Мама с Изой знали, что она заблудилась в лесу, но не знали про труп и про все эти странные перемещения. Иза ругала Пинегу и бабушку Таю. Доставалось маме и самой Але. Иза не понимала, как мама могла отпустить Алю одну на Пинегу, как бабушка Тая могла отпустить Алю одну в лес, как сама Аля могла отправиться на Пинегу и пойти в лес.

– Что ты вообще делала в лесу одна? – вопрошала Иза. – Как Тая могла тебя отпустить? Ты ж не деревенская девка бродить там без присмотра! А если медведи, волки?

– Бабушка Тая не знала, что я туда пошла. Я хотела прогуляться, далеко не уходила, просто запнулась, ударилась о камень, потеряла сознание. Не сориентировалась, не нашла дорогу до дома.

– Чем ты думала? Слов у меня нет.

У Али слова тоже почти уже иссякли, а Иза вновь и вновь заставляла ее оправдываться, чувствовать себя виноватой в своей немыслимой глупости, за которую она теперь расплачивается своим здоровьем. Когда Аля совсем сникла, перестала оправдываться и вообще что-либо говорить, Иза перекинулась на маму Али.

– Зачем ты ее отпустила? Я же тебе говорила…

Аля хоть и оправдывалась перед Изой по привычке, но сама приходила к выводу, что виноваты в случившемся все кругом, кроме нее самой. Она жертва того, что произошло, когда она была совсем маленькая. Жертва того, что натворили ее бабушки и мама. Бабушка Тая сама рассказала Але, как все было. Рассказала еще там, на Пинеге, как нашла Алю в лесу. Не сразу, конечно, а на следующий день, когда Аля отоспалась и засобиралась в Архангельск.

– Я поговорить хотела, – начала она. – Рассказать, почему заговоры больше не читаю. Надо было раньше рассказать, до того, как ты в лес пошла. Да и зря я позволила тебе Антонине помогать… Я виновата перед тобой. Так всегда, одному хочешь помочь, другому плохо делаешь. Так всегда…

После того пожара надо было перестать лезть в жизни чужие. Мне и без того ведь свезло. Бывало у нас, тех, кто икоту сажает, чудью белоглазой прозывали. Могли даже в реке утопить. К шее камень привязать да скинуть с лодки. На меня такое не думали, я ведь плохо никому не делала, наоборот. А тут мне дом подожгли, кто-то решил, что за дело, значит. Кто-то стал поговаривать, что это я Антонине икоту и насадила. Я не стала переубеждать. Пусть думают, что хотят. Но перестала я делать привороты, отвороты, все любовные и семейные заговоры, на удачу да от порчи. Только от болезней делала, потому как хуже от них еще никому не бывало. И то на пустяки всякие – от прыщей да от зубной боли. Не трогала ожоги, буйным не помогала, к детям ходить перестала, особенно на быстрый рост у нас любили заговоры – их и то не читала боле.

Но Егора от пьянства решилась все ж таки заговорить. Не могла я на вас с Милой спокойно смотреть. Жалко так было. Что за жизнь такая, думаю, у молодой невестки с маленьким ребенком на руках? На мне вина лежала – мой ведь сын.

Ночь была августовская. Темнело рано, как в начале лета. В поздноту гулять уже не выйдешь, без оглядки до дому не дойдешь. Все кажется: то тени со всех концов деревни к тебе сползаются, то леший из леса за тобой тащится, то водяной с самой глубины поднялся и наблюдает с берега. Одно спасение – луна. В ту ночь она была большая и круглая, как блинчик, только бледная, будто в тесто сахар положить забыли. Свет ее легонько щекотал реку, та подрагивала под бледными бликами и серебрилась вся. Как лучшие свои украшения на себя нацепила, что хваленка на Метище. Но для меня луна была что фонарик – помогла из окна разглядеть, как две мужские фигуры, обе тощие, сгорбленные, пропадают из виду, спускаясь с обрыва к реке. Такие жуткие тени те две фигуры отбрасывали. Словно две ветки оторвались от родного ствола, и волочит их теперь по земле ветер, сметая песок.