Светлый фон

 

А вот Гизела Шертлинг появилась в конгресс-зале Немецкого музея как раз к тому времени, когда должно было состояться выступление гауляйтера. Несколько минут она высматривала Софи, а потом села в верхнем ряду. Наверху сидят женщины, внизу – мужчины, таков порядок, а солдаты студенческих рот должны явиться в форме. Некоторые из них часами маршировали по городу в честь гауляйтера – по долгу службы, а не по собственному желанию. Раненых на войне сажают в первые ряды, как будто гауляйтер может исцелить их словами точно мессия.

Войдя в конгресс-зал, Гизела сразу замечает гнетущее напряжение, царящее в зале, которое с каждой минутой ожидания становится только сильнее. Конечно, у студентов есть дела поважнее, чем тратить время на выступление гауляйтера, – Гизела тоже бы предпочла остаться дома и готовиться к экзаменам. Сидящие рядом с ней студентки раздраженно посматривают на часы, но, судя по всему, их время не представляет для гауляйтера никакой ценности. Интересно, что сейчас делает Софи? Чем бы это ни было, Софи наверняка хорошо проводит вечер, потому что ничто не мучает так, как абсолютная бессмысленность. В зале то и дело слышатся возмущенные возгласы, тяжелые вздохи и недовольное ворчание, но Гизела молчит. С огромным опозданием на трибуну выходит гауштудентенфюрер, раздаются вялые аплодисменты, которые стихают быстрее, чем Гизела успевает как следует похлопать. Не обращая внимания на прохладный прием, гауштудентенфюрер с победоносным видом выкрикивает приветствие и благодарит гауляйтера, почтившего их своих присутствием. Как любезно со стороны господина гауляйтера наконец-то явиться, думает Гизела, пока гауштудентенфюрер вовсю разглагольствует об особой задаче, которая сейчас стоит перед отправленными на фронт студентами. Быть солдатом – вот истинное предназначение каждого образованного человека!

– А студентки… – гауштудентенфюрер демонстративно поднимает взгляд на верхние ряды, – серые мышки, которые любят забиться в библиотеки, не должны жаловаться, когда их отправляют работать на заводы и в поле, потому что война – дело всех и каждого, и женщин тоже!

Гауштудентенфюрер широко раскидывает руки в ожидании бурных аплодисментов, но удостаивается лишь сдержанных хлопков. Гизела нервно оглядывается на сидящих рядом студенток, большинство из них даже не думают хлопать, и Гизела тоже решает воздержаться.

Наконец на сцену выходит он, долгожданный господин гауляйтер. Он самодовольно ухмыляется толпе всем своим одутловатым лицом и скользит остекленевшим взглядом по девушкам, в том числе по Гизеле. Гауляйтер еще не сказал ни слова, однако уже понятно, что он совершенно пьян.

Он начинает с того же, с чего начал гауштудентенфюрер, – толкает пафосную речь о фронте и фронтовиках и бурно радуется присутствию многочисленных отпускников, словно не зная об обязательной явке. Гизела сдерживает зевоту и думает обо всех книгах, которые предстоит прочитать к экзамену профессора Хубера. Вместо этого приходится тратить время здесь, и ради чего? Ради пустых лозунгов, которые с таким же успехом можно почерпнуть из любой газеты, из любого кинофильма. Гизеле хочется достать вязальные спицы и пряжу, но она не решается. Сложив руки на коленях, она сидит неподвижно, как статуя. Вдруг гауляйтер снова поднимает взгляд и смотрит прямо на нее.

– Мои дорогие дамы, – говорит он так, словно рассказывает анекдот в пивной, и растягивает губы в насмешливой улыбке: – Удивительно, как много вас нынче болтается по университетам! Интересно, сколько матерей и отцов вдруг обнаруживают в своих дочерях невообразимые таланты только для того, чтобы вместо трудовой повинности отдать их в мягкие объятия высшего образования? Или, быть может, вы приходите сюда в поисках личного счастья? О, я желаю каждой из вас найти это счастье! Причем в виде мужчины, сильного и энергичного, и как можно скорее посвятить себя истинно женским задачам, а не тратить попусту время…

И тогда начинается нечто невообразимое. Гизела не знает, кто был первым, но теперь со всех сторон раздается недовольный топот, сначала только на верхних рядах, а потом и внизу – солдатские сапоги издают совершенно особенный грохот.

Господин гауляйтер явно не привык к такому публичному проявлению недовольства, он оглядывается по сторонам в поисках помощи и нетвердо хватается за трибуну для выступлений, теперь даже раненые в первых рядах стучат костылями и протезами.

И тут гауляйтеру приходит в голову спасительная идея – шутка, которая должна разрядить обстановку и привести всех присутствующих в благостное расположение духа. Он примирительно разводит руками и, моргнув шаловливыми глазками, кричит, заглушая весь шум:

– Лучше бы вы рожали детей, чем забивали себе головы учебой! А если какая-то из вас недостаточно красива, чтобы найти себе мужа, так я готов прислать ей своего адъютанта для выполнения патриотического долга.

Взрыв больше не предотвратить. Некоторые студентки вскакивают и убегают из зала, другие остаются и стучат кулаками по столам и стенам в такт мужским скандированиям:

– Мы не дадим порочить наших женщин! Мы не дадим порочить наших женщин! – кричат даже те, кто в форме, даже имеющие высокие награды, некоторые поднимаются к своим возлюбленным, другие спускаются, все больше и больше людей выбегают из зала, даже раненые, которых сопровождает громкий стук костылей.

Шуцманы пытаются остановить выбегающих, возникают потасовки и откровенные драки, оставшийся в одиночестве гауштудентенфюрер кричит:

– Вы за это ответите! Это государственная измена, вы все – предатели! – Но крики его тонут в общей суете.

Гауляйтер, в свою очередь, ошарашенно оглядывается по сторонам, словно не может – и не хочет! – осознавать происходящее.

Гизела вскакивает на ноги и тоже кричит, тоже стучит кулаком по стене в такт своему бешеному сердцебиению. Она так долго, слишком долго была статуей, и как же здорово наконец ожить! Человеческий поток выносит ее на улицу.

– Мы устроим демонстрацию! – кричит кто-то рядом. – Пойдем к Изарским воротам! Мы не потерпим такой наглости!

Устроить демонстрацию, отказываться что-то терпеть – фразы давно минувших времен, теперь они снова обретают значение, и внезапно Гизела чувствует веяние того, о чем постоянно говорит Софи и чего сама она до сих пор не понимала.

Они толпой идут по городу, горланя старые студенческие песни о свободе и независимости. Гизела не знает текста, но от всей души поет бессмысленные слова, которые в толпе обретают смысл.

Они подходят к Изарским воротам, а потом идут дальше, выстрелов не слышно, отдельные аресты некоторых демонстрантов не могут остановить шествие – их слишком много, слишком много. И только сгущающейся темноте удается сделать то, что не удается полиции, – в сумерках пение и крики постепенно стихают, постепенно студенты один за другим отделяются от толпы и расходятся по домам, возвращаясь к своим учебным пособиям и бомбоубежищам, и только самые неугомонные продолжают ходить по улицам, выкрикивая лозунги.

Гизела остается стоять.

– Софи! Я должна увидеть Софи, – говорит она себе. – Я должна обо всем рассказать Софи! – И бросается бежать.

Однако Софи нет дома. Зато есть ее брат. Ганс с недовольным видом открывает дверь, он выглядит так, словно Гизела подняла его с кровати, – и одновременно так, словно он несколько дней не спал. Но стоит ему узнать Гизелу, как его лицо озаряется усталой улыбкой.

– К сожалению, Софи нет дома, – говорит Ганс. – Они с Алексом ушли на концерт. Проходите, фройляйн Шертлинг. Вы выглядите так, будто вам не помешает чашечка чая.

Только сейчас Гизела замечает, что пальто ее застегнуто криво, одна из двух кос расплелась, и волосы беспорядочно свисают на плечо. На мгновение она задумывается о том, что сказала бы на это мама – незамужняя девушка наедине с молодым человеком… Но потом Гизела понимает, что больше не может молчать: ей нужно кому-нибудь рассказать о том, что произошло на улицах и в ней самой, и Ганс в роли слушателя устраивает ее не меньше Софи.

Стоит Гансу закрыть за Гизелой дверь, как слова начинают литься из нее рекой – она рассказывает о пьяном гауляйтере и его оскорблениях, о скандирующих возмущенных студентах, о стучании костылей и сапог. К тому времени, как она доходит до шествия по улицам – толпой, рука об руку, с песнями и лозунгами, – Ганс больше не может оставаться на месте. Он рвется выйти к демонстрантам, но Гизела его останавливает:

– Все уже разошлись!

Она не знает, так ли это, но не хочет, чтобы он уходил.

Ганс мечется по тесной комнатке взад и вперед, как тигр в клетке, слушает и постоянно перебивает:

– Сколько было студенток? А студентов? И все они, все они протестовали? Правда?

Гизела кивает, она и сама понимает, насколько неправдоподобно звучит ее рассказ. Внезапно она начинает сомневаться в собственной памяти: неужели в оглушительном шуме никто не кричал «Хайль Гитлер!», неужели никто не смеялся над ужасными шутками гауляйтера?

Чем больше Ганс спрашивает, тем больше Гизела путается: я точно не помню, я даже не знаю… И вообще, произошло ли что-то серьезное или ее воображение раздуло незначительное происшествие до огромных размеров? Но потом Гизела понимает: совсем не важно, что она говорит, – Ганс, судя по всему, уже создал в своей голове желаемый образ произошедшего. Образ революции.