Да, именно в своей отвратительности это и становится примечательным, и такую гнетущую реальность можно описать только с точки зрения того, кто стоит в рядах расстрельной команды. Такая позиция сохраняется на протяжении всего второго военного дневника Юнгера, марширующего за Гитлера и убивающего за Гитлера – с внутренней дистанцией, которая, как мне кажется, могла быть добавлена самим Юнгером уже после войны. Тоска по «старой смерти», той, что не напоминает раздавливание, овладевает им лишь при виде массовой гибели в восточных котлах, когда уничтожаются немцы. Крематории, о которых он впервые слышит (или утверждает, что слышит впервые) только осенью 1943 года, возмущают его главным образом потому, что они бросают тень на честь солдата; ни слова против антисемитизма.
Юнгер прекрасно осознает, что происходит, не оправдывается невежеством или словами: «Если бы фюрер только знал!» Но его критика концлагерей носит преимущественно утилитарный характер: ужас, который они вызывают, дорого обойдется родине. Именно делая вид, что он «порядочный», Юнгер превращает свой дневник в свидетельство от имени преступников, чья значимость, ценность и литературная целостность, несмотря на политическую оценку, остаются неоспоримыми. Это свидетельство из первых рук о людях, которые творили зверства и не понимали, как немец мог оставить в живых еврея, если у него ружье в руках. Это также свидетельство того, как их пронизывал нигилизм; они говорили о науке, о биологии, но «использовали ее как люди каменного века – для убийства других». Из дневника я также узнаю кое-что о ненависти и могу подтвердить тот ледяной блеск, который она придает лицу не только в Палестине, Конго или Чечне, но и в совершенно других, мирных обстоятельствах. Когда Юнгер покупает записную книжку в парижском магазине, зрачки молодой продавщицы сужаются до точки и откровенно вонзаются в его собственные – с той страстью, с которой, как замечает Юнгер, скорпион вонзает жало в свою добычу. Такой взгляд, ощущает он, – ненависть, которая не видит личность, а видит только другой народ, – давно был невозможен. «По мостам этих лучей к нам ничего не сойдет, кроме уничтожения и смерти. Они перекинутся на нас, как вирус болезни или искра, которую не загасить внутри себя никакими усилиями» [78].
Как читательница, я испытываю благодарность за то, что Юнгер сумел сохранить хладнокровие во время войны. Как журналистка, я стремлюсь к такому же состоянию. Стиль становится хуже, когда твои собственные эмоции проникают в текст. А как немка я испытываю больше уважения к Юнгеру, который никогда не считал нужным пересматривать свои взгляды, именно за его упорную последовательность, нежели к героям послевоенной литературы, которые в старости поддерживали войну в Ираке, хотели покончить с немецким стыдом или позорили литературу у могилы Слободана Милошевича. Гюнтер Грасс признался, что служил в СС, но слишком поздно и не напрямую, с оговорками. Это повредило его репутации как писателя и оставило отпечаток на его литературном стиле, что особенно проявилось в его скандальном стихотворении об Израиле. Этот стих, вероятно, упоминается как пример того, как его слова (возможно, из-за уклончивого признания) стали восприниматься более критически или даже негативно.