Идеализирую ли я его? Нет, просто смотрю на своего сына так, словно могу потерять его в любой момент; и вероятно, именно это делает каждого ребенка святым. Его способность удивляться – так быстро, глубоко и совершенно оправданно – присуща не только ему, но и каждому ребенку, но сейчас я особенно это замечаю. Позавчера я купила ему маску для подводного плавания и ласты за двадцать – двадцать пять евро – ни один исследователь не мог бы быть более восторженным от открытия нового континента, хотя под водой видны лишь несколько скал, маленькие рыбки, кое-где водоросли и в основном много песка. Его большие глаза, удивительная выносливость и проникновенные рассказы, на которые меня вдохновил бы как минимум коралловый риф, поражают меня.
«То был первоначальный восторг, не омраченный ни малейшим намеком на критику, – вспоминает Юнгер в „Рискующем сердце“, описывая, как он подарил чужому ребенку дешевую игрушку. – Большие, доверчиво-недоверчивые глаза, прерывающееся дыхание, как если бы маленькую грудь стеснил вдруг внезапный ужас, и потом такое радостное влечение и увлечение – ясно только, как мы должны стыдиться того, что с нами со временем сделалось. Как взрослые, высокомерно шагающие через рыночную толчею, мы проходим по жизни, в которой настоящие люди – только дети. Худший грех – не злоба, а тупость, и слово о теплом, не горячем, не холодном, извергаемом из уст, – великолепное слово Божьей неумолимости» [82]. Эти слова были написаны в 1929 году, и в сборнике Оффенбаха дневники Юнгера идут в хронологическом порядке, где я читаю о том, как он переживает ужас в первой войне и равнодушие во второй. В 1929 году, когда Пруст, Фрейд и Гессе уже глубоко исследовали детскую душу, Грин и Юнгер, кажется, сознательно игнорируют эту глубину. Для них детство – это прежде всего вера. Грин пишет 11 февраля 1978 года: «Это детство, самая ранняя стадия веры и религиозного рвения, должно быть защищено от волны модернизма, от всего, что может поставить под угрозу этот уникальный дар».
И все же они справедливо идеализируют детство, несмотря на правильность его развенчания. Юнгер вспоминает: «Я еще не ходил в школу, а уже заподозрил, что взрослые устраивают какой-то театр, показывая мне лишь нечто незначительное, а важное и решающее происходит в тайных комнатах. У одаренного иными способностями мой вопрос „почему“ мог бы принять форму первого познавательно-критического сомнения, мною же он был пережит лишь как угрожающий холод, которому сопротивлялась твердая вера пусть в скрытый, но, несомненно, существующий смысл. Но человек взрослеет, и остается все меньше кулис, которых он не знал бы с оборотной стороны. И с величайшим удивлением убеждается он, что жизнь действительно чертовски повседневна. Ребенок постепенно умирает в нем, и одновременно умирает любовь, еще знающая безудержность самопожертвования и непреложность экстаза».