– Арман Дени в придворном наряде, – продолжала рассказ леди Л. – Одно это многого стоило. К сожалению, тогда еще не было фотографов. Мы стали танцевать; не удержавшись, я легонько погладила кончиками пальцев его затылок и время от времени касалась губами мочки уха, – ему это, думаю, не слишком понравилось, не тот он человек, чтобы играть в галантные вольности. Но мне во что бы то ни стало хотелось наказать его, перетащить из его привычного мира в картину Фрагонара. Он не изменился, а звериный блеск в глазах от еле сдерживаемой ярости делал его еще прекраснее. Прелесть до чего он был красив! Я заметила, что он выпил, чего раньше с ним никогда не бывало. Но он, как-никак, провел восемь лет в тюрьме – более чем достаточно времени, чтобы задуматься о человеческой натуре, и, может быть, он усомнился, так ли она хороша, может быть, теперь, когда она показала, на что способна, он хоть немного разочаровался в ней. Голос его стал хриплым, прерывистым, в глазах застыло злобное, изможденное, свирепое выражение – бешенство, иначе не скажешь. Словом, легко можно было вообразить, как он лет десять – пятнадцать спустя валяется под мостом через Сену в обнимку с литровкой красного, брошенный и забытый “ею”, столь любимой чопорной дамой, далекой принцессой, которая нашла над кем измываться среди новых несчастных поклонников, – был анархист да весь вышел… Вы себе не представляете, дорогой Перси, что я чувствовала. У вас воображения не хватит. Боюсь, в вас нет ни капли экстремизма, для вас террор – это что-то происходящее в Испании или на Сицилии, так ведь? Что-то, имеющее отношение к политическим страстям и только. Вам не понять этого желания разорвать на куски и его, и себя, принадлежать ему безраздельно, служить ему рабски и…
Она умолкла. Поэт-лауреат сидел, уставившись в одну точку и тщательно избегая смотреть на нее. Один Бог знает, какую нежность и жалость мог бы он увидеть на этом лице, которое, как ему казалось, он знал наизусть и которое являло собой образец неувядаемой молодости и чистоты, не подвластных времени и законам природы.
Леди Л. закрыла глаза. Она улыбалась. Будет все отрицать до конца, чтобы совсем вывести его из себя, насладиться его возмущенными взглядами и горестными восклицаниями, почувствовать живую плоть и кровь под впившимися в него когтями.
– Я в восхищении, мадам. Вы прекрасно умеете предавать.
Они были такой обворожительной парой, что танцевавшие рядом на мраморном полу феи, Полишинели, Нельсоны, Бонапарты и Клеопатры замедляли кружение, чтобы полюбоваться герцогиней Альбой, которая улыбалась в объятиях придворного Людовика XV в белом шелковом камзоле; ее кавалера никто не знал, но каждый жест его был полон того природного достоинства, которое аристократы узнают с первого взгляда, а его мужественная красота возбуждала любопытство женщин и бесила мужчин.
– О! Арман, Арман…
– Полно, полно! Люди смотрят. Нам надо любезно беседовать.
– Послушай…
– Какие невинные глазки, какой удивленный вид… Отлично сыграно. Как же – голубая кровь! И благородные поступки: выдать полиции революционеров, так и подобает знатной особе. Ложь, лицемерие, предательство… Настоящая светская дама.
– Арман…
– Да, Арман. Бордель не всегда делает женщину шлюхой, для этого нужно другое: блеск, роскошь, красота – и готово дело, она продаст и себя, и друзей.
– Это не я…
Видеть его боль, слышать упреки, которые он цедит сквозь зубы, – о, это было упоительно! Ему так шел клокочущий в нем гнев. Леди Л. нежно сжала его руку:
– До чего ты красив!
– Не бойся, я не собираюсь мстить. Ты нам еще нужна, так что ничем не рискуешь. И вообще, по-моему, месть – это что-то слишком личное, мстят только эгоисты. Ты, я – пустяки, не считается! Кто мы такие – так, покружит нас в вальсе, и все. Важно другое: наши враги повсюду одержали верх, все наши типографии закрыты, бойцы рассеяны по свету, не имеют средств ни на что, тогда как правящая верхушка и торговцы оружием вот-вот погонят народы на бойню, а социалистический Интернационал со своими белыми перчатками и сладенькими сказками для убаюкивания пролетариев оттесняет нас со всех позиций. Нам нужно много денег. И теперь-то, когда ты стала настоящей шлюхой, ты будешь нам очень полезна.
– Глендейл следил за каждым твоим движением, он все знал, это он…
– Да ладно, говорю же, хватит. Когда ты раздевалась, чтобы потешить клиента, ты никому не делала зла. Зло не делается без штанов. Такова буржуазная мораль. Для настоящего скотства они, напротив, одеваются. Наряжаются в мундир или фрак. Никто и никогда не злодействовал с голым задом.
– Арман…
– Да-да, Арман. Давай! Договаривай. Для полноты картины. Арман, я люблю тебя. Известная ария, ее поют все кому не лень. Бизе, “Кармен”, Гранд-Опера, чистая публика ходит туда, чтобы насладиться благозвучными пошлостями, скрыть свое безобразие под слоем косметики… Меня ты любишь, и люблю я, так берегись любви моей… Знаем. Видели. Уразумели. Не зря восемь лет отсидели в тюрьме.
– Это Глендейл…
– Отлично лжешь. И это хорошо, потому что тебе придется скоро лгать, как никогда еще не приходилось, это я тебе обещаю. Тебя ждет роль в большой игре. Ты останешься там, где ты есть, будешь якшаться со своими Ротшильдами и Ульбенкянами, герцогами и лордами, но работать будешь для нас, для угнетенных масс, для трудового народа, невидимого с тех высот, на которые ты взобралась. Для человечества.
Нет, он не изменился. “Она”, его Идея, по-прежнему повелевает им. И он все так же в нее влюблен. Что бы “Она” ни вытворяла, он всегда найдет для нее алиби и оправдания. Вину за все человеческие мерзости, преступления, за все подлости и жестокости он возлагал только на один класс, одну среду, одно общество. А идеальное человечество оставалось выше всех подозрений. Идея – высокочтимая, недосягаемая дама со славным именем, которое ничто не могло очернить. Но голос Армана трепетал так пленительно, что слова не имели значения.
– Арман…
От вальса, шампанского и нахлынувших чувств у нее кружилась голова, и она плохо соображала. Из последних сил старалась держаться в рамках приличия, не прижиматься к нему, не пожирать его влюбленным взглядом, гасить блаженную улыбку. Кем она была в тот миг: всеми почитаемой и обожаемой, несравненной леди Л., кумиром всех мужчин – прямо сейчас в этом зале нашлось бы не меньше полудесятка таких тайных воздыхателей, – или же все еще Аннеттой, готовой на любые авантюры и безумства, лишь бы урвать у жизни еще капельку преступного счастья?
– Давай уедем, Арман! Прямо сейчас. Забери меня.
– Никаких больше телячьих нежностей. Ты останешься тут, на своем пьедестале, и будешь работать на нас.
Вальс подходил к концу, и ей понадобилось взять себя в руки, чтобы усвоить инструкции Армана: они встретятся в бильярдном зале после следующего танца, потом, когда праздник будет в самом разгаре, Арман, Громов и Саппер обойдут весь дом и соберут все драгоценности. Они разошлись, леди Л. сделала несколько шагов по черно-белому мрамору, остановилась, выпила бокал шампанского, вежливо выслушала сэра Уолтера Донахью в костюме червонного валета, который выбрал именно этот момент, чтобы поговорить о Лессепсе и панамском скандале, а затем побежала в спальню сына. Лунный свет ласкал личико спящего мальчика, лежащая поверх одеяла ручонка сжимала Панча с красным крючковатым носом и хитрыми глазками, которыми он сверлил леди Л. Она порывисто склонилась над сыном и прижалась губами к теплому ушку. Он шевельнулся, повернул голову, но не проснулся. Однако ей достаточно было ощутить его легкое дыхание, чтобы к ней вернулись решимость и трезвость, и, вернувшись к гостям, она держалась с той непринужденной уверенностью, которую совершенно напрасно называют “королевской”.
– По сути, я осталась простолюдинкой, – сказала леди Л. – и, к счастью, еще не окончательно превратилась в знатную даму. Это меня и спасло. Во мне была сильна природа, и каждый раз, когда при мне говорят о самках, которые защищают своих детенышей – об этом хорошо писал Киплинг, – я понимаю, что совершила нечто ужасное, но мне не в чем себя упрекнуть.
В зеленой попугайной гостиной небрежно игравший хвостом Мефистофель говорил о политике с Джоном Буллем в цилиндре, точной копией карикатуры из “Шаривари”. Арабский принц – на самом деле посол Голландии при Сент-Джеймсском дворе – излагал свое мнение о ситуации в Трансваале сухопарому пирату с черной повязкой на одном глазу и кроваво-красным платком на голове – то был не кто иной, как Сент-Джон Смит, бессменный секретарь Министерства иностранных дел. Председатель Королевского суда, один из самых строгих и грозных судей своего времени, явился в костюме Казановы – как трогательно, подумала леди Л.; он пил шампанское и болтал с францисканским монахом, у того на лбу крупными каплями выступил пот, он безуспешно пытался избежать взгляда судьи и беззвучно молил о помощи.
– Да, ваша честь… совершенно согласен с вами, ваша честь… – лепетал несчастный Громов хриплым, убитым голосом, явно не слыша ни слова из того, о чем толковал ему собеседник. – Как мне сказал однажды Дизраэли… так хорошо сказал… да что бы он ни говорил, это всегда была сущая правда… великий человек Дизраэли… бесспорно… Мы с ним охотились в Шотландии на куропаток… или на перепелок?.. В разрешенный, конечно, сезон. Все по закону! Никогда в жизни я не браконьерствовал, честное слово… Я всегда говорю: уважайте закон, если хотите, чтобы он вас уважал…