Вдруг она услышала негромкий кашель и открыла глаза. Никого, она по-прежнему в комнате одна. Она внимательно огляделась и заметила торчащий из-под тяжелой шторы красного бархата носок здоровенного грязного ботинка. Несколько мгновений она взирала на него с удивлением, но без малейшего страха: кто-то прячется за шторой – подумаешь, чего тут пугаться! И даже когда незнакомец отдернул штору и шагнул к ней, она лишь недовольно подумала, что сторожа в парке плохо работают. Это был бледный дородный человек с коротковатыми руками и нервными пальцами, пухлое лицо его было искажено тревогой, но на нем читалось то изумленно-презрительное выражение, какое отличает людей, вечно стремящихся делать добро и вечно терпящих разочарование, вот и сейчас он глядел на нее с негодованием и опаской. Аннетта посмотрела на его ботинки: огромные, замызганные, более чем неуместные на китайском ковре. Плащ его тоже был весь в грязи, должно быть, он перелезал через ограду и свалился. В общем, натерпелся бедняга. Незваный гость оставался в шляпе-котелке – явно вызывающий жест – и, стоя так, с оскорбленным и возмущенным видом непримиримого борца, продолжал немилосердно сверлить ее взглядом – живое воплощение социального протеста.
– Громов, Платон Софокл Аристотель Громов[31], смиренный слуга человечества, – заговорил он хриплым и каким-то обреченным голосом, будто бы, заявляя о себе, тут же сам себя и зачеркивал. – Скарлатти, если не ошибаюсь? Я тоже большой любитель музыки, особенно бельканто, бывший ученик великого Герцена и Бакунина, бывший первый баритон оперы Ковент-Гарден, подло уволенный за то, что не желал петь перед коронованными особами.
Леди Л. смотрела на него холодно, с оттенком брезгливого интереса. Она столько лет провела среди чужих, что было даже утешительно встретить кого-то хорошо знакомого – она подумала об отце, но подавила вспыхнувшую неприязнь. Громов подошел к ней еще ближе утиной походочкой; маленькие светлые глазки и взмокшее от пота перепуганное лицо делали его похожим на несчастного певца, которого посреди арии окатили ведром холодной воды. Аннетта затянулась сигаретой, сощурилась и выпустила дым. Происходящее начало ее веселить.
– Деликатное дельце, чрезвычайно важное послание, буквально вопрос жизни и смерти… Просто почтовый ящик на службе человечества… Человек воспрянет. Освобожденный от оков, счастливый, сияющий светом своего вновь обретенного естества… Все такое… Было непросто добраться: ночь выколи глаз, собаки лают, но я не сдался, старался, как всегда, и вот я здесь. Выпить рюмочку не отказался бы.
Леди Л. знала, что в любой момент может войти кто-нибудь из гостей или слуг, и ей пришлось прервать эту сцену. А жаль – она такая забавная! После многих лет в тисках этикета, хороших манер и стерильно-крахмального общества эти изгвазданные ботинища посреди ковра – прямо-таки глоток свежего воздуха. Но продолжать развлекаться было бы непозволительно. Не хватало еще, чтобы ее застали улыбающейся этому колоритному персонажу как старому другу. Она нахмурилась и потянулась к шнурку звонка. Тогда гость жестом фокусника скинул шляпу, выхватил из нее красную кружевную розу и поднял высоко над головой.
Леди Л. ничуть не смутилась. Лицо ее осталось равнодушным, губы тронула недоуменная улыбка. Но все в ней словно оборвалось, она зависла в пустоте, и только сердце бешено колотилось. “Я могу устоять перед чем угодно, кроме искушения”, – прозвучали в ушах слова ее приятеля Оскара Уайльда. Она протянула руку к цветку. Платон Софокл Аристотель Громов такого не ожидал, он не привык к успеху. У него никогда ничего не получалось, все всегда проваливалось, вечно происходили какие-нибудь недоразумения, ошибки, возникали какие-нибудь помехи, его не понимали, над ним смеялись, но он упорно верил, любил и жертвовал собой. Идея человечества имела колдовское свойство внушать нерушимую любовь к себе, которую не в силах поколебать никакие неудачи, афронты или изощренные насмешки – так роковая женщина порабощает своих поклонников. Этого грустного клоуна выпустили на арену с обычным для его амплуа номером: ему должны были отвесить порцию оплеух и выкинуть вон, но вдруг все обернулось иначе, пошло на лад, обрело ощутимую форму и смысл. Он просиял, отдал розу леди Л., облегченно вздохнул, расплылся в лукавой улыбке, а потом, потирая руки, смело подошел к столику и налил себе рюмку хереса.
– За прекрасную жизнь! За общество без классов и рас, без партий и господ, за всеобщее братство, любовь и справедливость!
– Ну и что это за послание? – резко спросила леди Л. – Отступать поздно, друг мой, говорите все и сразу, а не то я прикажу вас высечь, так что еще долго сесть не сможете. Так что за послание и от кого? Ну же, я жду.
Платон Софокл Аристотель Громов совсем растерялся, застыл с графином и рюмкой в руках, поморгал, еще секунду помедлил и заговорил с отчаянной решимостью, будто бросился очертя голову с моста в реку. Двое его друзей – оба борцы за святое дело, отсидевшие восемь лет за решеткой, – сумели бежать и добрались до Англии, где надеются получить помощь и поддержку, полагаясь, как я понимаю, на давнишнее обещание, которое так и не было выполнено. И вот возникла мысль: не соблаговолит ли ваша милость дать ровно через две недели костюмированный бал. Что-нибудь такое роскошное, изысканное, и чтобы дамы непременно надели свои лучшие украшения… уж ваша милость, как никто другой, знает толк в таких вещах… всякие вальсы и фейерверки, шампанское, фуа-гра и канапе с перепелкой… в общем, он, Громов, не смеет, разумеется, давать советы, а уж тем более приказы, он просто-напросто почтовый ящик на службе человечества… передает послание, и все… И тогда кое-кто из друзей, находящихся ныне в бедственном положении, сможет тоже принять участие в маскараде и…
Он замолчал и, глядя вбок, словно напуганный собственной дерзостью, опрокинул еще одну рюмку хереса. Леди Л. лихорадочно соображала. Ее ничуть не ужаснуло сказанное, наоборот, ею овладело радостное нетерпение, неистовый восторг: она увидит Армана, наконец-то! Все остальное – сущие пустяки.
– О, Перси, то был миг ослепительного счастья! Я вдруг подумала, что все вернется. Мы уедем вдвоем в Сорренто или в Неаполь, или куда-нибудь еще подальше, например, в Стамбул – как раз недавно на званом ужине наш посол в Турции расхваливал мне этот город. Вдвоем в каике на Босфоре – вдвоем с Арманом, – да что может быть прекраснее! В моем теперешнем положении я могла дать ему все, вплоть да самой немыслимой роскоши, обеспечить достойное его содержание и окружение. Естественно, время от времени придется кого-то убивать – я понимала это и предпочла бы, если можно, чтобы это был какой-нибудь президент республики, а не король, учитывая мои связи, – а иной раз отвлекаться на то, чтобы взорвать какой-нибудь мост или пустить под откос поезд, но и такие забавы я теперь могла себе позволить, ничем особенно не рискуя, ведь никому и в голову бы не пришло подозревать меня. Я еще немного сердилась на Армана, он поступил со мной жестоко, и нелегко было забыть восемь лет одиночества, на которые он меня обрек, но – можете, если угодно, считать меня слабой и легкомысленной – все-таки была готова все ему простить. В путаной и осторожной речи Громова ясно прочитывались его распоряжения: предполагалось грабануть драгоценности у всего лондонского высшего общества, и на меня рассчитывали в подборе гостей. Я прямо слышала ироничный шепот Армана: “Раз выбора у нас все равно нет, постараемся хоть развлечься”.
Звуки Скарлатти все доносились из концертного зала. Громов изрядно выпил и размахивал в такт головой и рукой с зажатой рюмкой. Музыка кончилось, послышались аплодисменты.
– Говорите, их двое?
– Двое. Великий, знаменитый человек и коротышка ирландец с кривой шеей. Сначала было трое, но один умер в тюрьме.
– Бедняга, – сказала леди Л. – Что ж, все это довольно интересно. Скажите им, что я подумаю. И приходите на следующей неделе. Но не тайком и в приличном костюме. Вот держите.
Она сняла с пальца перстень и протянула ему:
– Продайте его. А теперь уходите.
Громов поставил пустую рюмку на столик, почтительно поклонился и направился к окну. Походка его выдавала плоскостопие. Прежде чем вылезти, он обернулся, тяжело вздохнул и жалобно проговорил:
– Бедный Громов! Никогда через дверь, всегда через окно и всегда только ночью.
С этими словами он исчез.
Леди Л. откинулась на спинку кресла. Музыка снова заиграла, на этот раз доносились приглушенные аккорды Шумана. На губах хозяйки дома блуждала легкая улыбка, полуприкрытые глаза неотрывно смотрели на кружевную красную розу, которую она держала в руке.
Глава XII
Глава XII
Поэт-лауреат сидел навытяжку в викторианском кресле, на обивке которого, как в земном раю, мирно резвились вышитые львы и лани, собачки и голубки. Сэр Перси никогда не заходил в летний павильон и теперь настороженно и с неодобрением обводил взглядом его внутренность. Впечатление складывалось крайне неприятное. Взять хотя бы огромную позолоченную кровать в восточном вкусе с балдахином и укрепленным над ней совершенно неуместным зеркалом – явный намек на гарем, а то и на что похуже. Он старался не смотреть на это ложе, но оно так и лезло в глаза, а проклятое зеркало будто бы цинично ухмылялось. Все обличало сомнительный вкус, во всем сквозило что-то ненормальное, нездоровое. Тут были портреты усатых и бородатых вояк, похоже турок, склонившихся над томными пленницами; русские иконы, на которых вместо ликов святых нарисовано углем лицо одного и того же молодого мужчины, сумрачного, но очень красивого; маски, наргиле, плетеный манекен со старинным испанским платьем, горы мягких подушек и подушечек, необычная ширма, сделанная из игральных карт: сотни наклеенных рядами пиковых дам сверлили вас темным, сулящим недоброе взглядом. И разумеется, со стен смотрели морды домашних любимцев леди Л., кощунственно написанные поверх человеческих лиц на фамильных портретах лорда Л. Собаки, кошки, обезьяны, белки и попугаи в придворных нарядах надменно взирали на сэра Перси Родинера из своих позолоченных рам. Об этой прихоти леди Л. Перси давно знал: она могла часами стоять у мольберта, превращая лицо какого-нибудь доблестного предка своего супруга в портрет очередного новопреставившегося барбоса. Целая галерея: коты в доспехах, коты – бенгальские уланы на скакунах, коты-адмиралы, наблюдающие в подзорную трубу с капитанского мостика за Трафальгарской битвой; козы в мундирах и меховых шапках гренадеров королевской гвардии, гордо держащие копытом пожелтевший пергамент с полустершимся благородным девизом