Да, именно, сломя голову. «За жизнь и имущество пассажиров администрация дороги не отвечает». Каково! Почему председатель раньше не предупредил?
– Эй, эй, послушайте! – кричит из темноты Ананий Алексеевич группе крестьян, входящей в вагон. – Сюда не можно! Забранено!
От крестьян нам удается освободиться. Но от купцов, скоплянскаго студента и какой-то македонской барышни, едущей в Тетово, – нет. Барышня молча втащила корзину, зажгла огромную свечу и села среди наших экскурсантов, держа пылающий факел в руках.
– Зачем вам свеча, мадемуазель? – грустно спрашивает по-сербски сидящий напротив Лев Михайлович, которому несколько капель стеарина уже упало на костюм. – При этом огне нельзя будет заснуть…
– И не надо, – с решительностью отвечает барышня, подозрительно оглядывая нашу компанию. – Кто вас знает, кто вы такие. Может быть – нахалы?
Я только теперь, при свете свечи, вижу убогую внутренность вагона. Клетушка, поставленная прямо на товарную платформу, с крошечными окнами, без сеток и полок для багажа. Нет сомнения, что даже в Ноевом ковчеге были если не полки, то хотя бы небольшие крючки, на которые можно повесить плащ. А тут – ничего. Как мы проедем в этой обстановке целые сутки, со скрюченными ногами, с выпрямленными спинами, давя, толкая друг друга во время хода поезда?
Мрачно выглядываю в окно, чтобы вдохнуть немного свежего воздуха. И вижу против себя взволнованное лицо русского беженца в казачьей папахе.
– Земляки едут? – радостно восклицает он, торопливо оглядывая окна. – Русские, а?
– Русские, – отвечаю с улыбкой.
– Шикарно! Вместе, значит, поедем. Позвольте познакомиться: Катушкин. Прежде консисторский чиновник, теперь – землемер. А вы?
Препираясь с пассажирами на площадке, наступая им на ноги, прося сначала прощения, a затем крепко бранясь по-русски, Катушкин вваливается в вагон, рассовывает под скамейки свои корзины и садится на свободное место против меня, заняв своим громадным туловищем все отделение снизу до верху, в ширину и в глубину.
– Это ваши ноги? – нащупывая сапогом мои колени, любезно спрашивает он.
– Да.
– Кладите, в таком случае, вы свои сюда, а я протисну туда. Ну-ка?
– Ох… Погодите. Ничего не выходит.
– Да, не выходит. Верно. Тогда знаете что? Вы задвиньте туда, а я – сюда. Вот так… Есть?
– Ой!
На перроне раздается зловещий тонкий свист. Паровоз дергает раз, другой, наваливает на меня Катушкина, затем, наоборот, бросает на Катушкина меня и начинает развивать ход.
Мне не верится. Как он смеет? Я думал, что по такой вагонеточной колее, да еще с такими вагончиками он пойдет шагом, в лучшем случае легкой рысцой, сознавая свое скромное положение среди паровозов Европы. И вдруг – галоп, наглый галоп! Стучат по стрелкам колесики, трещать стены; качаются, хватаясь за сидения, черные тени пассажиров; а он мчится, проносится по жердочкам через Вардар, бросает назад освещенные луной деревья, дома, отметает телеграфные столбы.