Подведем итоги: я попытался выделить два вопроса, касающиеся смысла и понимания текстов. Один из них состоит в том, что означает текст, а другой – в том, что мог иметь в виду его автор. Я утверждаю, что если мы хотим понять текст, то должны ответить на оба. Но хотя эти вопросы действительно раздельны, они все же не совсем обособлены. Если я хочу понять, какой смысл кто-либо вкладывал в свои слова, я прежде всего должен быть уверен, что этот смысл был вложен им сознательно. Иначе он не мог вкладывать в них никакого смысла. И я постарался показать, что данный тезис необходимо отличать от утверждения, что смысл текста можно отождествить с намерениями автора. В любом тексте должен присутствовать заложенный в него смысл, чье воссоздание, безусловно, позволяет понять, в чем могли заключаться намерения автора. Тем не менее в сколько-нибудь сложном тексте всегда будет больше смыслов – вспомним то, что Рикёр называет добавочным значением[311], – чем мог задумывать даже самый дальновидный и изобретательный автор. Поэтому я далек от того, чтобы полагать, что смыслы текстов следует отождествлять с намерениями их авторов; к намерениям следует приравнивать только смысл, который автор вкладывал в свой текст.
Некоторые мои критики по-прежнему печально качают головой, слыша такое старомодное заявление. Ганнелл отсылает меня к «Истине и методу» Гадамера, где утверждается, что мерило авторских намерений нам попросту недоступно [Gunnell 1979: 96–105, 110–116][312]. Сидмен, как и Кин [Keane 1988: 206], напоминает мне о сходной мысли Рикёра, что исторические тексты всегда будут обрастать новыми смыслами. Как предполагается, я не учитываю, что, если мы имеем дело со сколько-нибудь сложным текстом, вскоре мы окажемся в ситуации, когда ответы на вопрос, что мог иметь в виду автор, и на вопрос, какой смысл можно обоснованно усмотреть в тексте, будут радикально различаться. Мои критики согласны с Рикёром (хотя их вывод едва ли отражает это), что, когда мы оказываемся в подобной ситуации, на первый план всегда выходит «общедоступный смысл» текста[313].
Оказалось, что от акцентирования общедоступности смысла до полного забвения проблемы авторских намерений один шаг. Один из возможных способов сдвинуться с места – отказ от всяких попыток вникнуть в то, что хотел сказать автор, в пользу того, что текст означает для нас. Изучение текстов в таком случае становится всецело ориентированным на читателя, приближается к «рецептивной эстетике»[314]. Еще более радикальный шаг – утверждать, что авторы лишь воспроизводят «дискурсивные практики», и, таким образом, поставить под вопрос само понятие автора: объектом исторического анализа здесь становится уже сама «регулярность дискурсивных практик»[315]. В конечном счете такая позиция приведет нас к еще более декадентским формам индивидуализма, игнорирующим всякую возможность определения смысла. Причина, которую обычно приводят, состоит не в том, что его нельзя определить, а скорее в том, что любая попытка это сделать противоречит «утверждению радостной игры мира», если воспользоваться выражением Деррида [Derrida 1970: 264][316].