Дочка армянина качнула дулом.
Староста кивнул. Медленно опустил руки. Вынул кошель: деньги, собранные всем миром, с каждой избы, с каждого двора. Некоторые давали больше.
Армян взял кошель, бросил в загон, не пересчитывая. Даже не глянул внутрь. Сумка тяжело упала, звякнув. Гампры-волкодавы даже не шелохнулись. Всё такие же строгие, всё такие же степенные. Казалось, отпустят гостя, станут вместе с Армяном держать совет. Староста боялся поворачиваться к ним спиной, стоял боком, не выпуская из глаз:
— Завтра могёшь?
— Завтра так завтра, — ответил Армян.
«Затем мы с ней кинулись бы друг другу в объятия, обливаясь сентиментальными слезами, — с издёвкой думала Мари, глядя на склонённый Оленькин пробор. — Какая жалость, что так не бывает».
— Maman того же мнения, — постаралась она не выдать голосом раздражение. — Тебе понравится в Петербурге.
— Мне здесь хорошо, — пролепетала Оленька. — Я не понимаю, как я дала графине повод думать, что мне здесь плохо. Я не хочу никуда уезжать.
«Всё она понимает, — тихо кипела Мари. — Удобно прикидываться дурой, вот и всё».
— Мы не думаем, что тебе здесь плохо. Мы предполагаем, что в Петербурге тебе будет лучше. Веселее. Театры, балы. Концерты.
Оленька подняла голову:
— Мари, зачем ты это говоришь?
— Потому что мне хочется, чтобы ты была довольна жизнью и весела. Нас растили как сестёр, и я привязана к тебе, как к сестре.
— Только мы не сёстры, — горько возразила Оленька. — Не подумай, что я неблагодарная! Вы никогда не давали мне ощутить наше неравенство. Но мы — не равны. На балах ни один кавалер не забывал и не забывает, кто я. Воспитанница, бедная родственница, бесприданница. Приживалка.
Она всхлипнула, не поднимая лица.
— Оленька…
Но сказать на это Мари было нечего. Она ласково тронула Оленьку за колено:
— Мне очень жаль. Есть вещи, которые я могу изменить. Но есть — которые не могу. Эта — как раз такая. Прости.
Оленька промокнула глаза платочком: