Светлый фон

Из-за одеяльных перегородок неслись звуки жизни: постукивание молотка ювелира Попова, рыдания разных регистров, щипки и дребезжащие переливы гитары, жужжание швейной машинки. Прибавь запах пелёнок, копчёной рыбы и постных щей. Спасали нас только сосновые дрова, перекрывавшие весь остальной смрад. Как же они пахли. Пусть смерть моя пахнет сосновым дымом.

Теперь, через двадцать лет и сбросив две жизни, я по-другому вижу твой класс. Женя, медленная и текучая, с её янтарными, не виданными мною раньше глазами — какая-то из бабушек была иранкой. Идеалистка Ира с остро заточенными карандашами, которыми она помечала то и сё в тетрадях, — при этом ненавидела себя за отличничество и бунтовала: то изрисует себе руки оливковыми ветвями, то придёт на урок в венке из подсолнухов, похожая на планету Сатурн. Своими отточенными карандашами она однажды изъязвила до крови сгибы локтей.

Валя же сначала вовсе не показывал склонности к орнитологии. Его волновали только радиосхемы, которые он бесконечно паял, доставая невесть откуда канифоль и транзисторы. Валины предки были купцами, их дети растворились в человеческом море, каковым стала Москва и её окраинные сёла. Мать с отцом были лишенцами, бесправными, и сбежали от большевиков из Клина, как только узнали, что немцы начинают отступать. За месяц до твоего приезда Валя приволок в школу птенца красного коршуна и с тех пор возился с ним, как с младенцем. Сшил коршуну из драных перчаток седло и шапочку для глаз. Ну, ты помнишь…

Пока мы не выбрались на ночной костёр, я не знала, что пережил каждый из вас, и спрашивала осторожно, боясь обжечься об ужас и отверстые раны. Когда картофель запёкся до чёрной корки, был вытащен и съеден, все разговорились и исповедовались едва ли не криком, перебивая друг друга. Я благодарила уже и не знаю кого, что танк войны проехал над вами и не растерзал вас гусеницами. Кто-то видел расстрел, кто-то потерялся на станции, а поезд с родителями ушёл, кто-то смотрел на разорванного человека с выпроставшимися переливчато-розовыми внутренностями, кого-то избили, обыскивая, — но непоправимого ни с кем из вас не случилось, и это было чудо.

Через месяц после костра явились вы с Зоей. Она показалась мне манерной, будто бы чрезмерно носящейся со своей нервной натурой. Уже потом я узнала, что интернат для девочек, с которым ей пришлось бежать из Белграда в маленький саксонский городок, отличался пристрастной муштрой, и что Зоя мучалась своей особостью под ярым оком классной руководительницы, и что тоска её по родителям была громадна, так как, в отличие от многих, она помнила их. Я не догадалась вчитаться в её стихи и разглядеть Зою на свет, как смотрят на лист орешника, чтобы увидеть его прожилки и их рисунок, незаметный в тени. Прости меня и за это тоже.