Эта запись Зуева разделила поклонников Пушкина на два лагеря. Примечательно, что ученые и текстологи были склонны доверять ей, либо как «возможно, принадлежащей Пушкину», либо как несовершенному парафразу одного из его необработанных (но при этом все же пригодных для опубликования) черновых набросков. В плане тематики она во многом предполагает пушкинское видение трагедии. Теперь в центре каждой сцены оказались символизм и святость венчания, причем для всех социальных слоев, как в реальном, так и в фантастическом мире (инверсия первой сцены наконец заняла свое место). В заключительной сцене появляются охотники, что соответствует плану, составленному Пушкиным в 1832 году. Нравственный рост героя во второй половине пьесы теперь становится ярко выраженным, как и вопреки всему неизменная любовь Дочери Мельника, которая в конце концов отказывается от мести Князю и хочет, чтобы он признал ее и их общее прошлое. Она добивается своего благодаря любви. (Из записи не понятно, кто обитает в подводном царстве, живые или мертвые; это разграничение не имеет значения.) Кроме того, есть сон Княгини, структурно сопоставимый с другими пророческими снами у Пушкина (ночной кошмар Григория Отрепьева в пятой сцене «Бориса Годунова», сон Гринева в «Капитанской дочке», сон Татьяны в «Евгении Онегине»).
Однако литературно-журналистское сообщество сохраняло скептический настрой. Настаивая на том, что запись Зуева является подделкой, критики указывали, что многие из строк не лезут ни в какие ворота (невозможны у Пушкина даже в рабочем наброске). Русалочка и Любимец Князя слишком говорливы, не имея на то оснований; Пушкин не вкладывает рассказы о предшествующих событиях в уста своих персонажей для удобства публики[257]. Дети у Пушкина – тем более дети, рожденные и выросшие под водой, – не болтают о себе со взрослыми. Ни одна русская мамушка во времена Пушкина не стала бы поручать свою подопечную «Всевышнему» в стиле Гретхен из «Фауста». Более того, до публикации рукописи не было проведено даже самых простых процедур по установлению ее подлинности (датировка по бумаге, цвету чернил, времени изготовления инструмента для письма). Когда на самом деле было записано это «окончание»? Зуев (весьма подозрительно) «записал» по памяти только три с половиной сцены, которые почему-то отсутствуют в оставшихся после смерти Пушкина бумагах. Началом конца этой противоречивой истории, принадлежащей скорее русской культуре, а не подлинному корпусу текстов Пушкина, стало выступление авторитетного филолога и профессора Федора Корша (1843–1915), который проанализировал дополнительные сцены и сделал вывод, что они