Лунин вскоре перестал вклиниваться в её монолог. Он снова заулыбался, виновато поглядывая на меня, и как-то болезненно съёжился, всем своим видом показывая, что самоустраняется из разговора. Заметив это, Домонтович вспомнила обо мне. Она снова перешла на итальянский. Может быть, предположила она с кривой усмешкой, госпожа Д’Агостини объяснит нам любезно, почему крах СССР не спас человечество от гибели?
Вероятно, именно в тот миг я испытала странную иллюзию, которую помню так живо, словно это было вчера. Я вдруг почувствовала себя на тридцать лет моложе (
Ужаса, впрочем, та иллюзия у меня не вызвала. Помню лишь изумление: боже мой, да, да, когда-то моя реальность была именно такой; боже мой, как же эта реальность не похожа на мою нынешнюю. В письме, которое стёрли и у меня, и у моей подруги, я пыталась облечь в слова эту непохожесть, и какие-то слова нашлись, но я помню, что разница между двумя реальностями выскальзывала из этих слов, как мягкая игрушка из механической руки в супермаркете. Пока длилась иллюзия, мир не казался мне «ярче», «больше», «насыщенней» или «тревожней» обычного. Он казался мне реальней. Он казался моложе. Конкретней, точней сказать невозможно.
Полагаю, что катализатором наваждения стали воспоминания о марксистском кружке, о моих студенческих фантазиях, но само наваждение было сильней любых воспоминаний. Оно словно накрыло пеленой (
Подробности своего пылкого выступления я помню хуже, чем иллюзию, сподвигнувшую меня на него. Впрочем, подробности всё равно излишни; достаточно сказать, что в речи моей вряд ли было что-нибудь, чего не найти в последних главах моей книги о Коллонтай. Книга вышла незадолго до того. Я ещё жила ею, ещё помнила наизусть отдельные абзацы, а ключевые тезисы и подавно.
Другое дело – как я говорила. Помню, что вскочила со стула и ходила кругами по комнате, не глядя на своих слушателей. Горячо жестикулировала, трясла головой, рубила ладонью воздух. Надрывала голос, как в аудитории на двести студентов.