Светлый фон

– Юра, – говорю я, – хочу написать о тебе в своей книге.

– А чего обо мне писать?

– О торжестве справедливости хотя бы. Какое трагическое начало и какой счастливый на сегодня итог!

– Какое трагическое? – спрашивает он. – Знаешь, я детдом без всякой трагедии воспринимаю. Приезжают ко мне ребята, с которыми вместе были, только веселое и смешное вспоминаем, а на сегодня… Здоровье-то у меня, сам знаешь. Какое тут счастье, рука плохо слушается. Устаю. Читать много не могу.

– Юра, – настаиваю я. – Ты представь, что твоя история попадает в руки Диккенса, Гюго или Дюма. Взяли крохотного мальчика, отняли у родителей, отца казнили и опозорили, мать на много лет посадили в тюрьму. Понимаешь, не молодого матроса заключили в замок Иф, а мальчика, и мальчик этот не знал своей подлинной фамилии, отчества и чей он сын. А потом – Москва, известность… Получился бы роман «Человек, который смеется» или «Граф Монте-Кристо».

Юра весело хохочет.

– Ну ты даешь! Интересно у тебя мозги устроены. – И опять хохочет. – Я всегда замечал у тебя тягу к экзотике. Видно, что ты до сих пор находишься под влиянием «Тысячи и одной ночи».

И опять хохочет. Смешно ему все, что касается только его. Об отце думает много, много знает и в чем-то не согласен со своей мамой.

* * *

Он действительно много думал об отце, и работа над переводом книги Коэна стала, пожалуй, кульминацией этих размышлений: «Чем больше я узнавал о Николае Ивановиче, тем он ближе мне становился. Мне были очень понятны его позиции по разным вопросам». Надо учесть к тому же, что Стивен Коэн в этой биографии не просто излагал факты и цитировал документы, но еще и продвигал, обосновывал собственную концепцию насчет того, что идеи Бухарина, экономические и политические, в совокупности представляли собой альтернативу сталинизму. Может быть, и не вполне реальную альтернативу, учитывая расклад сил на рубеже 1920–1930‐х, но все же довольно последовательную, программную, теоретически вескую. Юрию Ларину такая авторская позиция, безусловно, импонировала.

Однако вряд ли его интересовали одни лишь политические аспекты. По мнению старшего Гефтера, Михаила Яковлевича, изложенному им в чуть более позднем очерке о Юрии Ларине, превалировало здесь иное:

Не взгляды как таковые его занимали, а человеческий смысл этих взглядов. Он доискивался этого смысла, не только вчитываясь, но и вслушиваясь, как бы проверяя ухом чистоту ушедших навсегда слов. Но, вероятно, прежде всего он хотел испытать соприкосновением с фактами жгучую потребность в справедливости, для какой «реабилитация» не самоцель, а лишь неизбежный компромисс с жизнью, которую почти всю вогнали, втеснили в казенные рамки. Почти – потому что есть еще воздух, небо, цвет, образ, противостоящие не человеку, а лишь тому в нем, что олицетворяет пробравшуюся в будни не-жизнь.