И деваться некуда, плыву вверх, а вдруг там низ? Слыхал, у людей, которые тонут, иногда в голове так все путается, что и непонятно, где верх, а где низ.
Холодно-холодно, и в груди болит, тут вдруг чувствую жар такой, что подумал – то уже мозги кипят, сейчас, короче, сознание буду терять. А там известно, какой финал.
Да только что-то меня из грязной, холодной воды вытянуло, и я уцепился уже за снежную землю.
Снег, думаю, и темное подмосковное небо в редких звездах, и дышать, дышать, дышать.
Смотрю, а надо мной Арина стоит и истерически хохочет. Потом говорит:
– Теперь мы квиты, шурави, ты спас меня, я спасла тебя.
А я лежу, дышу, и ничего мне не надо больше на свете.
Как же она смеялась. А рядом Тоня, тащит меня к огню – чтоб я, мокрый весь, обогрелся. Встал, говорю:
– Нормально, не тяни.
У огня мать моя сидела, голая совсем. Я увидел шрам от вскрытия. Длинный, некрасивый шрам – зачем аккуратно шить, раз в гроб класть. А начинался он там, где у нее при жизни родинка была, теперь, под распоротой и сшитой заново кожей, конечно, не видно ту родинку стало.
А мать всегда говорила: вскрывать удобно будет, ведь ровно посередине родинка. Мать сидела у огня, не скрываясь от него, не боясь, подставляла тело теплу. Я плюхнулся рядом, подвинулся поближе – сушиться.
Вот такая картина маслом: сидим мы с Тоней, любовнички, и мать моя голая, вскрытая и зашитая, у огня греется, и Аринка у края болота стоит – совершенно неподвижно – и смеется, сумасошлатая.
А мать больше сумасошлатой не выглядела. Сидит, молчит.
Я говорю:
– Я б тоже разделся, но это совсем уж какое-то порно получается.
А костер ее лицо вдруг почти что живым сделал.
– Ну что, что скажешь мне, мать?
Она облизнула губы синюшным языком, потом повернулась ко мне и сказала:
– Мне надоело делать зло. Ну может мне надоесть делать зло?
Тоня прижалась ко мне сильнее, а мать сказала: