Существовавшие различия наглядно передавал М. Салтыков-Щедрин, сравнивая отношение к делу российского и немецкого хозяина: «Пусть читатель не думает…, что я считаю прусские порядки совершенными и прусского человека счастливейшим из смертных. Я очень хорошо понимаю, что среди этих отлично возделанных полей речь идет совсем не о распределении богатств, а исключительно о накоплении их…». Что же касается России, то «я убежден, что если бы (купцу) Колупаеву даже во сне приснилось распределение, то он скорее сам на себя донес бы исправнику, нежели допустил бы подобную пропаганду на практике. Стало быть, никакого «распределения богатств» у нас нет, да, сверх того, нет и накопления богатств. А есть простое и наглое расхищение»[1680]. «Нечего нам у немцев заимствоваться, — саркастически замечал Салтыков-Щедрин, — покуда-де они над «накоплением» корпят, мы, того гляди, и политическую-то экономию совсем упраздним. Так и упразднили…»[1681].
То же самое иррациональное отношение доминировало не только по отношению к капиталу, но и к труду, отмечал М. Горький: «Наша страна велика, обильна естественными богатствами, но мы живем грязно и несчастно, как нищие. Наши силы истощает, забивая нас, каторжный и бестолковый труд: мы работаем бестолково и плохо, потому что мы невежественны. Мы относимся к труду так, точно он проклятие нашей жизни, потому что не понимаем великого смысла труда, не можем любить его»[1682].
И в то же самое время, вместе с импортом самого развитого капитализма, в Россию буквально врывалась Реформационная волна с Запада. Переход к капитализму Россия осуществляла не эволюционно, как страны Европы, а прыжком из царства средневекового феодализма — сразу в секуляризованный мир самого передового индустриального общества. Успех этого скачкообразного перехода в царство капитализма определялся не только темпами соответствующей трансформации экономических и политических условий хозяйствования, но и в не меньшей степени духовных, в приспособлении их к требованиям рационального мышления.
Первым шагом Русской Реформации, в чем не было сомнений у всех политических сил России, должно было стать «окончательное отделение церкви от государства (которое) должно быть неизбежным и повсеместным результатом дифференцирующего процесса новой истории… Связь церкви с государством, — указывал Н. Бердяев, — ныне стала противоестественной и с точки зрения церковной, религиозной и с точки зрения государственной, позитивно общественной, так как нельзя служить двум богам»[1683].
Отделение церкви от государства провозгласил уже первый — либеральный состав Временного правительства, «однако (для него) отделением от государства дело «спасения» церкви ограничиться не могло, — отмечает исследователь православия Ф. Гайда, — Предполагалась ее «демократизация» — причем, она не вмещалась в канонические рамки»[1684]. «Церковь в условиях новой жизни, — указывал в своем первом постФевральском номере, журнал Струве «Русская свобода, — есть лишь одна из других многочисленных общественных организаций»[1685]. Свое видение демократизации церкви, на IX съезде кадетской партии 26 июля 1917 г. изложил кн. Е. Трубецкой: «Все церковное управление попадает в руки таких учреждений, в которых миряне составляют большинство. Эта демократизация Церкви неразрывно связана с демократизацией государства»[1686]. Еще дальше шел такой религиозный философ, как С. Франк, который утверждал что: «демократия может осуществлять религиозный идеал народовластия, как всенародного свободного строительства высшей правды на земле»[1687].