— Не важно, не важно. — Голос его звучал хрипло от счастья, сердце омывал джин доброты человеческой[349]; он прощал ей все в благодарность за ее присутствие, реальное или нет. — Не в-важно.
— Слушай, это в самом деле не важно. — Она подняла стакан и кивнула Оберону, прежде чем сделать новый осторожный глоток. — Унесло потоком, все такое.
— Правса есть кравда, — заявил Оберон, — кравда — прасота, земным одно лишь это надо знать[350]...
— Мне нужно в одно место.
В памяти Оберона отчетливо сохранилось только, что она, хоть он не надеялся, вернулась из уборной; и сердце его подпрыгнуло, как в тот миг, когда она, сидя поблизости, обратила к нему лицо; он забыл, что трижды от нее отрекся, решил решить, будто ее не существует, что было в любом случае нелепо: ведь она была здесь, ведь он мог целовать ее в дождевых струях снаружи (только это он и запомнил); ее мокрая от дождя плоть была холодна, как у призрака, соски тверды, как незрелые фрукты, но Оберон вообразил, что она согревается.
Сильвия и Бруно. Окончание[351]
Бывают чары, которые длятся и долго держат мир подвешенным в своей власти, но бывают чары и недолговечные, которые быстро испаряются и оставляют мир прежним. Спиртное, как известно, относится к последним.
Оберон был вырван из сна сразу как рассвело, после нескольких часов забытья, похожего на смерть. В тот же миг он осознал, что должен быть мертв, что смерть для него самое подходящее состояние и тем не менее он жив. Беззвучным хриплым голосом он крикнул: «Нет, боже мой, нет», — но забытье было недостижимо, и даже сон окончательно улетел. Нет: он был жив и окружен тем же жалким миром; взгляд широко открытых глаз явил ему безумную географическую карту на потолке Складной Спальни, сплошные Чертовы острова в штукатурке. Не нужно было осматриваться, чтобы убедиться: Сильвии рядом нет.
Но был кое-кто другой, завернутый во влажную простыню (жарило уже как в пекле, по лбу и шее Оберона тек пот). И кто-то еще говорил с ним из угла Складной Спальни тоном успокаивающим и доверительным: «О, мне бы сок лозы, что свеж и пьян / От вековой прохлады подземелья, / В нем слышен привкус Флоры и полян...»[352]
Голос звучал из красного пластмассового радиоприемничка, древнего-предревнего, с рельефной надписью «Силвертон». Оберон и не подозревал, что он исправен. Голос, со вкрадчивыми интонациями диск-жокея, принадлежал чернокожему — правда, культурному. Бог мой, они повсюду, подумал Оберон, охваченный странным неприятным чувством, как путешественник в чужой стране, обнаруживший вокруг бесчисленных иностранцев. «К тебе, к тебе! Но пусть меня умчит / Не Вакх на леопардах: на простор / Поэзия на крыльях воспарит...»