Светлый фон

— Я обращусь в Совет дачного поселка, — говорит бабка Устя. — Вы знаете, что я член этого Совета. И получу разрешение снести ваш забор. А потом устрою пионерский субботник по борьбе с частной собственностью. И от забора останутся рожки и ножки. Дети любят разрушать.

— А я в милицию обращусь, — весело говорит Удочкин. — И посмотрим, кто поавторитетней, ваши пионеры или милиция.

Он исчезает в глубине своего участка. Рыжий пес плетется за ним, с трудом переставляя толстые лапы… А ведь они очень старые — и пес, и хозяин, провожая их взглядом, думает бабка Устя.

Она недовольна собой: разговор с Удочкиным не удался. Не нашла она настоящих слов, чтобы устыдить его. Он ушел победителем. Почему?.. Илья Зиновьевич с ним мигом расправился бы. Впрочем, это неправда: Илья Зиновьевич никогда ни с кем не расправлялся. Ему и не надо было этого делать. Он любил и понимал людей, и они охотно подчинялись ему. Он сказал бы Удочкину несколько веских и насмешливых слов на понятном тому языке, и Удочкин сам покорно выдернул бы свои столбы из чужой земли… Илюша, — с привычной тоской думает бабка Устя, — зачем довелось мне прожить без тебя целых тридцать два года? Четверть века с тобой и тридцать два года без тебя. Каким бы ты был теперь? Тогда, в девятнадцатом году, богатые нахичеванские родственники перешептывались с ужасом: «Устенька вышла замуж за большевика». Они перемывали ей косточки на своем нахичеванском наречии — странной смеси из армянского, турецкого и русского языков. Они не понимали, что сами внушили ей, бедной родственнице, пожизненную ненависть к приобретательству… Устенька только что окончила гимназию, собиралась поступать в Петербургскую консерваторию и вдруг вышла замуж за недоучившегося студента, большевика-буденновца!

Бабка Устя сидит в своем гамаке, приспустив веки от ослепительного солнца, и улыбается бескровными губами озорно и ехидно. Какой это был скандал! Только мать поняла ее — рано овдовевшая, с пятью детьми на руках, хлебнувшая от щедрот этих богатых родственников… Бабка Устя улыбается победно, и улыбка ее обращена к тому, что произошло более полувека назад. Каким тогда был Илья? Его «поставили» к ним «на квартиру». А до этого был ночной бой. В нескольких километрах от Нахичевани горел в ночи Ростов, в который уже раз переходивший из рук в руки. А на задавленных тьмой улицах Нахичевани, называвшихся «линиями», изредка грохали одинокие винтовочные выстрелы. А утром появился Илья. Он был худ, необычайно худ и высок. Длинная, по щиколотки, кавалерийская шинель и островерхий суконный шлем с красной звездой делали его еще худей и выше. Припорошенное пылью и сажей, измученное лицо, запавшие от многодневной усталости глаза… Он возник прямо из боя — вломился в квартиру, звякая шашкой и шпорами, пыльные суконные уши шлема хлопали его по щекам, запавшие глаза смотрели холодно. Он был преисполнен важностью происходящего — переустройством мира, в котором принимал непосредственное участие. От него пахло гарью и лошадиным потом. Он отстегнул шашку и сунул ее в стойку для зонтиков, снял шлем и шинель, и от его грозного вида ничего не осталось. Волосы у него оказались рыжеватые, легкие, уши юношеские, розовые. «Пожалуйста, — попросил он с неожиданной интеллигентной вежливостью, — стакан чаю, если это вас не затруднит…» Боже, как давно это было! Если б родственники, так ужаснувшиеся ее поступку, сейчас были живы, они безоговорочно заключили бы, что тогда, в девятнадцатом году, она, Устя, совершила роковую ошибку… Что было в ее жизни? Военные городки, похожие один на другой, в разных концах страны. Ночной отдаленный рокот танкодрома, от которого сотрясались домики комсостава и позвякивали струны в кабинетном рояле фирмы «Мюльбах». Этот маленький рояль — единственное, что она тогда взяла у матери. С тех пор рояль ездил с нею по всей стране. А остальное имущество умещалось в двух-трех чемоданах. Несколько лет они жили в Москве, Илья Зиновьевич учился в Академии. А рояль этот и сейчас путешествует с ней: летом на дачу, зимой обратно в Москву. Тогда было всего два чемодана, а сейчас и вовсе один! Кое-какая мебель в московской комнате, немного самой необходимой посуды, белья и кабинетный рояль фирмы «Мюльбах» с обшарпанными боками, стареющий так же, как бабка Устя… Прекрасно, думает она, все прекрасно… Они все равно никогда не поняли бы, что она выиграла… Вероника, рыженькая, легкая, вся в отца, выросла возле танков. Они были для нее привычны, как коровы для деревенской девочки. И игрушки были у нее как у деревенской девочки: самодельные тряпичные куклы, которые мастерила ей она сама. А из-за бесконечных переездов приходилось чуть не каждый год менять школу. Зато она не стала барахольщицей… Впрочем, не только Удочкин посчитал ее, бабки Устин, аскетизм забавной реликвией, памятью времен войн и революций. Многие так считают… Что было в ее жизни? Уроки музыки с детьми комсостава, концерты в красноармейских клубах, перед которыми она так же волновалась, как если бы ей приходилось выступать на столичной сцене… Необжитые квартирки в военных городках, скудный быт «кочевого» существования. И спокойная и преданная, не омрачающаяся никакими раздорами или непониманием любовь Ильи Зиновьевича. «Хазар вай тепеис!» — сидя в гамаке, бормочет бабка Устя на давно забытом языке детства, притворно сокрушаясь над собственной судьбой. По-русски это означает: «Тысячу бед на мою голову!» Нахичеванские бабушки очень любили это присловье. Ничего не поняли бы они в ее судьбе. Впрочем, бабушки, может, и поняли бы. Мать когда-то говорила ей: «Мы, нахичеванские женщины, из рода в род были женами воинов. Мы были вынуждены уйти с родной земли. Мужья наши рано гибли в боях, а мы научились жить до ста лет, чтобы заново складывать разрушенные дотла очаги и растить детей, внуков и правнуков — бессмертие народа». Она, бабка Устя, тоже была женой воина…