Гена искоса глянул на нее и неожиданно грубо спросил:
— Это у вас что, профсоюзное задание со мной поговорить?
— А ну, спокойнее, — сказала Вероника. — Я тебе в матери гожусь.
Гена передернул плечами, пробормотал вполголоса, словно извиняясь:
— Просто так заведено: чуть что — общественность вмешивается.
Уличный шум почти заглушал его слова. Он повысил голос:
— А я не хочу. Это мое дело, что у меня с женой.
— Да, — сказала Вероника. Она почувствовала внезапное и непонятное смущение перед этим желтолицым, нелепым парнем. Что-то вызывало к нему невольное уважение, — может, та искренняя боль, что была в нем. Ведь его мучило большое чувство, которое принято уважать: любовь.
К столику подошла официантка, злая от жары, пахнущая потом и пудрой. Молча вскинула руку с блокнотиком, уткнула в страницу карандаш, собираясь записывать заказ.
— Ничего не надо, — сказала Вероника.
— А если не надо, так и сидеть здесь не положено, — сказала официантка.
— Это почему? — вскинулась Вероника. — Свободных мест сколько угодно.
Но тут вмешался Гена:
— Портвейн есть?
— Кокур «сурож» коллекционный. Шесть рублей бутылка.
— Давайте, — сказал Гена.
— Все?
Официантка черкнула карандашом в блокнотике и пошла к буфету.
— Не надо тебе пить, Гена, — мягко сказала Вероника.
Он не ответил, сидел, по-прежнему зажав в коленях вялые, бледные ладони, поглощенный своей болью, кажется, напрочь забыв о Веронике. Струйки пота медленно стекали у него с висков по худым щекам. Он страдал, страдал исступленно и глубоко.