Светлый фон

— Гена, — осторожно окликнула его Вероника. — Я ведь не от профсоюзной организации. Я от себя. Я просто хотела сказать, что Саша тебя любит и ни о ком, кроме тебя, не думает. Я же с ней сижу целыми днями лицом к лицу, она все мне рассказывает. Если я говорю, то знаю точно. Поверь мне, Гена.

Он опять не ответил, и было непонятно, слушает он Веронику или нет.

Вероника повторила:

— Я все знаю. Ну, послушай меня, Гена.

— Вас как зовут? — неожиданно спросил он. — Я забыл.

— Вероника Ильинична.

Гена поворочался на своем стуле, еще крепче сжал ладони коленями.

— Она красивая. Значит, к ней пристают. — Он продолжал говорить вполголоса, и слова его с трудом пробивались к Веронике сквозь уличный шум. — Я и жениться не хотел, два раза из загса уходил, думал: слишком она для меня красивая… И вот, пристают к ней все время. Лезут. Я знаю, и при мне, бывает, лезут. А значит, она когда-нибудь не отобьется. — Он посмотрел на Веронику тоскливыми, загнанными глазами. — Уведут ее от меня. Сейчас это просто. — Он горько усмехнулся. — Скажет: «Привет» — и умчится с кем-нибудь на второй космической скорости.

— Нет, Гена, не будет этого, не будет, — горячо сказала Вероника.

— Будет, — обреченно и уверенно сказал Гена. — Не отобьется.

Подошла официантка, поставила на стол бутылку, громко стукнув донышком. Гена вздрогнул, поморщился.

Он молчал, уставившись в одну точку, но Вероника знала, что на самом деле он ничего не видит.

Что она могла сказать ему?.. Когда слова прикасаются к настоящему чувству, к настоящему горю, они всегда меньше и мельче этого горя, подумала Вероника. Почему?

Она смотрела на неуклюже примостившегося на стуле Гену, на бороздки пота на его впалых щеках и думала, что природа наделила этого нелепого, долговязого парня, водителя московского троллейбуса, редким даром всепоглощающей любви. Но это высокое чувство вылилось в грубую форму и само стало грубым. Оказывается, может быть и грубая любовь. И Вероника с неожиданной убежденностью подумала, что кончится это плохо, потому что высокому чувству все время тесно и больно и оно может толкнуть своего обладателя на какой-нибудь дикий поступок или всю жизнь будет для него и для его любимой источником бед, распрей и никогда не станет источником счастья. И здесь, наверное, ничем невозможно помочь.

Гена вытер о колени вспотевшие ладони и взялся за бутылку. Вероника молча отодвинула свой фужер. Гена ничего не сказал, налил себе.

Он выпил вино торопливо, большими глотками, высоко закинув голову, — глотнул, как глотают лекарство, в надежде, что оно утихомирит боль. Вероника смотрела, как он пьет, и думала: никто никогда не учил его культуре чувств, наверное, не верили, что он может испытывать их. И уже никто не сможет ему теперь помочь… А потом она подумала о себе, спокойно, как о посторонней: что я делаю здесь, за этим столом под красным зонтом, когда через три часа на меня может обрушиться мое величайшее несчастье? Зачем я сижу здесь, у обочины многотысячного людского потока, в клубах синего автомобильного дыма с этим несчастным Генкой?.. И снова, уже в который раз за эти две недели вернулась отчетливая, трезвая мысль: врач сказала «Не знаю», помедлив только потому, что боялась отчаяния Вероники. Она медлила, прикидывая, каковы у Вероники душевные силы.