Светлый фон

Он снова лег на диван, снова задрал на диванный валик ноги в ботинках, облепленных засохшей землей с участка Удочкина.

Рояль внизу умолк, урок музыки кончился. И Женька затих — то ли уснул, до конца исчерпавшись в своем одиноком веселье, то ли отправился в магазин за новой порцией водки. Теперь остался только медленный, отдаленный грохот улицы и детские голоса.

Наверное, мать была взволнована неприятностями Саши, подумал Анисим успокаиваясь. Она часто вникала в жизнь других людей, пытаясь понять и примирить их. Он привык к этому. И мысли его снова вернулись к отцу.

В отце действительно нет ничего такого, что могло бы вызывать жалость… Давно, когда Анисиму было лет девять, они с отцом, гуляя по поселку, забрели на станцию. Там двое пьяных приставали к женщине. Отец вмешался, они обругали его. Тогда отец неторопливо снял очки, аккуратно сложил их, сунул в боковой карман пиджака и в полминуты разделался с обоими. Вмешался народ, их развели. Отец надел очки, взял Анисима за руку, и они отправились домой. Из нижней губы у отца сочилась кровь — один из пьяниц все-таки задел его кулаком. Отец промакивал губу носовым платком. Но в ту минуту у Анисима не было и тени жалости к нему. Отец был явно доволен собой. Когда они подошли к их даче, он сказал Анисиму, весело подмигнув: «Только маме — ни слова. Скажем, что я напоролся на ветку в лесу». Да, Анисиму тогда не было жалко отца, хотя губа у того вздулась и кровь не останавливалась…

Сегодня утром отец за столом разминал сигарету своими худыми длинными пальцами и поглядывал сквозь очки на Анисима. Он был гладко выбрит, в белоснежной рубахе, в тяжелых, модных очках. Казалось, ничто в нем не должно было вызывать жалости. Но Анисим приметил во взгляде отца опасливое любопытство к себе. Отец задавал ему пустые вопросы, а Анисим чувствовал, что отцу хочется поговорить о чем-то другом, важном для них обоих, но он не находит слов. И Анисим, расправляясь с помидором и глядя в тарелку, думал о том, почему так странно и нелепо бывает: они с отцом самые близкие люди на свете, а разговора у них не получается.

Все чаще в последнее время Анисима занимал этот вопрос: почему даже близкие люди так мучительно находят путь друг к другу.

Отец явно хотел откровенного, дружеского разговора. И Анисим готов был пойти ему навстречу, — о чем бы отец ни захотел поговорить с ним. Но у отца не нашлось слов, и у него, у Анисима, тоже. И ему стало жаль отца, и было неловко за то искательное выражение, которое было у того в глазах.

Полгода назад, когда отцу должны были делать операцию по поводу язвы, Анисим накануне поехал на Хорошевское шоссе, к больнице, где лежал отец. Было начало февраля, к вечеру подморозило, но хрупкий ледок по-весеннему трещал в лужах под ногами. Анисим сел на скамейку в темноте напротив нового больничного корпуса и, глядя на освещенные окна, ежась от холода, просидел часа два. Никогда и никому не признался бы он в этом. Ни самому отцу, ни матери тем более. Почему? А может, надо было признаться? Может, с этого и началось бы то, к чему стремился отец и к чему стремился он сам, Анисим?