Джим направился к дальнему концу бара, где обычно сидели герр Майер и Томас, и выдвинул стул. У меня выбора не было, и я села на скамью у стены, рассматривая зал.
Юный официант ставил на поднос напитки, а за барной стойкой женщина средних лет беседовала с мужчинами.
Официант раздал напитки и предложил нам меню.
Я нервничала и даже не взглянула в него, зная, что ничего не изменилось, и заказала на итальянском.
Ой, ma chère, думаешь, я сглупила? Так далеко зайти и не воспользоваться возможностью вплыть в зал и похвалиться?
Я предполагала, что деревенские наслышаны о моих успехах за эти годы.
Хорошо помнила, как по Оберфальцу, где известен и обсуждается каждый твой шаг, разносят сплетни. Но во мне до сих пор жила неуверенная в себе девчонка, много лет назад подававшая в баре пиво и кнедлики. Мне, годами репетировавшей эффектное появление на публике, хотелось просто прошмыгнуть незамеченной, поесть и так же, не раскрывая своего имени, исчезнуть.
Джим поднял кружку пива.
– Выпьем.
– Zum wohl, – ответила я. – Здоровья.
Делая заказ, я мимоходом спросила официанта о владельцах ресторана. Он назвал Деметцев, что объясняло отсутствие матери и сестры. Деметцы мне всегда нравились.
До войны у них был бакалейный магазин, потом их вынудили продать его Рамозерам.
– Твое лицо, – показал Джим, набивая рот супом-гуляшом. – Обгорела, вся красная.
Я коснулась щеки – она горела.
– После обеда нужно где-то добыть крем.
Рамозеры еще владели бакалейным магазином, они процветали и при оккупации. Я прошла вперед, опьяненная знакомым запахом тмина и ржаной муки от schüttelbrot, местного хлеба, который сушили в сетках, свисавших с потолка, копченым запахом ветчины с белым салом под темно-лиловой корочкой, подсушенной на воздухе и приправленной специями.
Я подошла к прилавку.
– Guten Tag, – машинально сказала я и нахмурилась.
Я не собиралась говорить по-немецки, но слова сами слетели с языка, и теперь ничего не оставалось, как продолжать.