В ту же ночь казенное подворье, занятое под жилье опричными, вспыхнуло внезапным огнем и сгорело дотла. Насмерть перепуганные странными видениями на пожаре государевы псы с утра погрузились в лодьи и убрались из Кандалакши.
* * *
— Я и в новгородской резне был, — с жаром рассказывал Аверкий, сидя перед старцем в келье, — в крови там умылся. А перед Новгородом с царским палачом Малютой Скуратовым в Тверь ездил. Малым отрядом в Отроч монастырь прискакали, где Филипп в опале за приставами жил. Там его Малюта и задушил, и сразу в могилу велел монахам зарыть. Нам молчать приказал под страхом смерти... Потом на Москве казни были... Я, отче, — в глухом отчаянии промолвил он, — в опричнине все потерял. Отца, жену, сынов малых, дом... все у меня Бог отнял... А думаю теперь, что возмездие это нам за Филиппа — Москва-то сгоревшая. Я тогда, как и все, зол был на Филиппа за его обличения, за то, что царя нудил опричнину отменить. А нынче вижу его святость. И в тебе, старче, вижу другого Филиппа... А на Руси святости нет более. Верно, только здесь, на краю земли, и осталась она.
— Во мне святость не ищи, — качнул белой головой старец. — Там, куда послан, найдешь ее, у Трифона, начальника печенгского монастырского житья. Говорить с ним будешь, так спроси, сколько он крови невинной пролил в давние годы. Коли ты о Басаргине правеже поминал, ответь, знаешь ли, что было в сундуке, которым я откупил у вашего разбойного дьяка Кандалакшу со всеми ее людьми?
— Не знаю. А что там было?
— Золото. Трифон в свои атаманские годы это золото в Норвеге награбил и спрятал. Я о том от него знал, да не знал, к чему это грабленное золото применить. Вот и сгодилось... грабленным грабителей насытить...
— Как же — кровь лил, грабил и святым сделался? — недоумевал Палицын.
— Прощение от Бога, не от людей... Люди-то, живые, могут и не простить.
— Царь наш тоже реки крови льет и прилюдно в храме кается. Истово кается! Только где ж тут святость? — Аверкий не понимал старца и хмурился. Но вдруг вспомнил московские внушения: — Разрядный дьяк говорил, будто царь весьма почитает печенгского Трифона как святого. От тех пор почитает, когда Трифон перед царем в его палатах предстал и царские пожалованья из Москвы для своего монастыря унес.
— Может, и рассказал Трифон царю о своей жизни... — покивал старец. — Сердце царево в руке Божьей. Однако и сердце Филиппа, церковного пастыря, было в руке Господней. Если один стал насмерть бороть другого...
Договаривать свою мысль он не стал. Аверкий додумал сам: не хотел и не мог Феодорит предавать царя словесному суду. Старый монах меж тем заговорил совсем об ином: