— Вестимо, не на блинах с медом, — пробормотал Аверкий.
В немецкий гостиный дом у Трифонова залива тотчас отправился на оленьей упряжке гонец. Палицын меж тем расспросил лопских людей, работавших при монастыре. Нойду по его описанию они не узнали, но посоветовали съездить в летний погост на другом берегу губы. Аверкий собрал стрельцов, взял двух лопарей в провожатые. Как только вернулся гонец с известием, что девица Истратова на немецкий двор не возвращалась, карбас с погоней отчалил.
В лопском погосте Палицын напал на след девки-нойды. Ее признали, но говорили неохотно — чужая, пришлая из туломских тундр, жила на Печенге с начала солнечных ночей. Свою куваксу поставила за озером. Ее сразу стали бояться, потому что нойда исцелила ребенка, но попросила за это слишком много — трех оленей. Ей отдали одного, а после этого у оленей пошел падеж. Его не мог остановить даже кебун из погоста на Мотке. Когда умерло ровно десять раз по три оленя, падеж прекратился. Больше нойду ни о чем не просили. Но два дня назад приезжали из мотоцкого погоста. У них умер тот самый колдун, и никто не хотел его хоронить, даже сыновья. Живой он не всегда помогал, но делал много зла — портил людей и животных, а мертвым мог стать еще злее и еще больше вредить. Опасно даже везти его в гробу. А везти надо далеко, чтобы не нашел обратной дороги. Девка-нойда согласилась похоронить кебуна. Сколько она попросила за это, мотоцкие лопари не признались, но были все же довольны сделкой. А вчера видели, как она ехала за озеро на оленях с привязанным гробом. И потому всю ночь сильно боялись.
— Если ты не боишься, — сказали Аверкию, — то можешь поехать за озеро и посмотреть.
Палицыну бояться было нельзя. Он выпросил у лопарей оленьи упряжки и опаса-проводника. Олений поезд помчался в тундры.
Кувакса, в которой жила нойда, стояла голая. Пожитки исчезли, очаг остыл, длинный загон для оленей опустел.
* * *
От долгого мельтешения тундр, однообразных, но расцвеченных красками осени, рябило в глазах. Кережка гладко скользила полозьями по траве и мхам, взлетала на кручах, ухала на выбоинах, подскакивала на камнях, от чего все переворачивалось внутри.
Первые версты оленья райда неслась бешеным скоком. Настасья не могла пошевелиться не столько от веревок, привязавших ее до пояса к кережке, сколько от страха. Сидела, зажмурясь, и слушала свистящий храп оленей, мчавшихся рядом. Только однажды она отважилась выглянуть из своего наполовину крытого кожей возка и так близко увидела оленью морду, черные, горящие огнем глаза, разинутую пасть, в которой болтался кроваво-красный язык, что от испуга забилась глубже в возок. После этих бешеных верст сердце едва не оборвалось, когда райда внезапно встала, разогнавшиеся кережи одна за другой врезались в ноги оленей, те, храпя, отскакивали в стороны, дергая за собой кережи. Кое-как успокоясь, олени долго и жадно пили из ручья, а дальше двинулись мерной рысью. Их тяжелое, как у собак, дыхание да шорох полозьев, да повелительные вскрики лопарки, ведущей райду, были единственными и томительными звуками на долгом пути.