Лучше всего я знал двух политиков – президента Кеннеди и его брата Роберта. Те тоже были совершенно непохожи и не так близки, как принято считать; во всяком случае, младший брат ужасно боялся старшего…
В: Неужели же нам опять придется слушать про этих Кеннеди? И вообще, ты уклоняешься от темы, тебя спросили не о политиках, но о собственных твоих политических симпатиях.
О: У меня их нет. Я никогда не голосую. Хотя, если бы позвали, мог бы присоединиться почти к любой демонстрации протеста: антивоенной, за свободу Анджелы Дэвис, за равноправие женщин и прочее.
В: Будь твоя воля, кем бы ты стал?
О: Невидимкой. Был бы то видимым, то невидимым, как захочу. Какие возможности! Власть, богатства, нескончаемые эротические наслаждения!
В: Какие у тебя главные пороки? И добродетели?
О: Пороков у меня нет, в моем словаре и понятия такого не существует. Главная моя добродетель – я человек благодарный. Насколько помню, я ни разу не предал того, кто был добр ко мне. Но коль скоро искусство есть возмещение тех радостей, какими нас обделила жизнь, самую живую свою благодарность я оставляю тем поэтам, живописцам и музыкантам, которые всего более мне возместили. Подлинное произведение искусства – единственное чудо, высшее волшебство; все прочее – биология либо арифметика. Уж кажется, я неплохо разбираюсь в писательском ремесле; а вот читаю что-то настоящее, прекрасное и весь плавлюсь в изумлении: ну как он это делает? Как такое возможно?
В: Вернемся немного назад, и ты сам заметишь некоторую непоследовательность в своих ответах. То ты утверждаешь, что намеренная жестокость – самый непростительный грех. То признаешься, что бываешь жесток в разговоре, а то и вовсе сообщаешь, что лелеял намерения убийства.
О: У того, кто постоянно последователен, голова набита трухой. Моя же голова (изнутри) пусть и являет странноватое что-то, но все-таки там не труха.
В: Предположим, ты тонешь, какие, ты думаешь, образы, согласно классической традиции, пронесутся у тебя в голове?
О: Знойный день в Алабаме, в году… э-э, 1932-м, значит, мне восемь лет, я на огороде, кипящем пчелами, волнами жара, срываю и сую в корзинку репу и пунцовые скользкие помидоры. Потом, среди сосен и жимолости, бегу к глубокому, холодному ручью, купаюсь, мóю репу и помидоры. Птицы, птичий оркестр, солнце горит в листве, репа жалит язык: радость вовеки, аллилуйя. Совсем близко мокасиновая змея вьется, струится по воде; я не боюсь.
Через десять лет. Нью-Йорк. Военное время, джаз на Западной Пятьдесят второй; кабаре «Знаменитая дверь». И там – моя самая любимая в Америке певица – тогда, ныне и присно – мисс Билли Холидей, леди Дэй, Билли, целый сад в волосах, наркотический взгляд скользит в грубо-лиловом ламповом свете, губы выжимают слова: «Здравствуй, боль моя, ты снова здесь, со мной!»