Мне кажется, папа мне специально нанимал таких учителей — из педагогических соображений, чтобы я в них не влюблялась. Но я вообще не была по этой части — влюбляться, я же говорила. Но папа этого не знал. Поэтому учителя мои были как на подбор.
Этот вот негроподобный Яков Маркович.
Старая, как вяленая селедка, учительница всемирной истории и истории изящных искусств — мне казалось, что от нее даже пахнет вяленой селедкой. У нее не было университетского диплома. Она была просто сочинительницей исторических романов для юношества, а также биографий великих художников. Но папа утверждал, что историю, и в том числе историю искусств, она знает лучше всякого профессора.
А преподаватель политических наук был и вовсе слепым стариком. Его приводила старушка-жена и тихо сидела в прихожей все время урока и на все приглашения Генриха и даже самого папы пройти в гостиную и выпить чашечку кофе отвечала смиренным отказом. Хотя муж ее, слепой профессор, когда-то был известным правоведом, заведовал кафедрой в Мюнхене и даже преподавал политические науки чуть ли не самому Людвигу Баварскому или его племяннику.
Такой вот, да простят меня мои учителя, бестиарий подобрал мне мой заботливый папочка в тщетной надежде сохранить покой моей души. В тщетной — потому что влюбляться мне и так не хотелось, а беспокоиться было о чем и безо всякой любви.
Яков Маркович меня уже дожидался, хотя я опоздала всего минут на пять, не больше. В прихожую навстречу мне вышел папа. Судя по выражению его лица, он не очень-то надеялся, что я приеду. Наверное, он сказал учителю, что я поехала кататься с подругой и приду вот-вот. А если бы меня не было еще полчаса или час, он попросил бы извинения и отправил учителя домой, заплатив ему сколько положено. Кстати говоря, папа платил учителям по-разному. Селедке-историчке — за каждые десять занятий, слепому старику по политическим наукам — раз в месяц, а Якову Марковичу — за каждый урок.
— Учитель ждет, — сказал папа и сделал мне страшные глаза и тайком погрозил пальцем.
— Ах, да, да, — сказала я, — простите меня великодушно, любезнейший Яков Маркович, — закричала я ему по-русски из коридора в открытую дверь своей комнаты. — Приношу вам свои глубочайшие извинения.
Влетела в комнату, закрыла за собой дверь и уселась за свой рабочий столик. Яков Маркович сидел в кресле сбоку.
Русский язык давался мне легко, потому что он, как известно, очень похож на наш. Настолько похож, что именно поэтому труден. Речь даже не об алфавите. Мы-то пишем на латинице, а русские на своей кириллице. Дело в том, что многие одинаковые слова имеют совершенно разное или, хуже того, почти разное значение, слегка различаются. Но из этих бесконечных «слегка» и состоит особенность нашего языка в отличие от русского. Или, наоборот, русского языка в отличие от нашего. Поэтому на занятиях с Яковом Марковичем возникал ужасный соблазн говорить на этаком смешанном наречии, вставляя слова вперемешку. Все всё понимают, но в результате получается совершеннейшая каша. Поэтому мы с Яковом Марковичем условились так: говорим только по-русски, а когда мне вдруг надо перейти на наш язык, я громко щелкаю пальцами.